The pouring rain rustles like gravel in skies.
The sugary dunes scatter and sift their sands.
The black handkerchief hurts covering my eyes,
squeezing my temple more than the white scarf.
Children, they are more shrewd than Mohicans.
But time shuffles past. The exhausted old men,
doling out breaths, blow into empty cups. In
the cups one can hear an unearthly river's hum.
The antediluvian sea shell mouths a sigh.
History reclines on the rug, a stranger's wife,
stops thrashing like a fish battering the ice.
She is again her husband's, as in olden times.
With my lips I pick up nuts from someone's palm;
as sweet as berries, scooped out of their shells.
Suddenly one of my wet-nurses breaks her heel.
All the people around me are deaf and blind.
They are my kin and I pity my kin when, one
after another, nations descend into their graves.
Only he who succeeds in falling asleep in shade
will, in rapture, live to see the sun again.
The railroad bed ascends a volcano's cone
along its spiral way, swirling the smoke.
The conductor hangs his head on his chest.
He has become a saint.
By Vadim Mesyats
Translated from Russian by Alex Cigale & Dana Golin
-
Summer Feature 2013
-
Editor's Note
-
Poetry
-
Essay
Feature > Poetry
Жмурки в поезде (Original Russian)
Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Чёрный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети — они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поёт.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьётся рыбой об лёд.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня — слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.
дюны сахарный пересыпают песок.
Чёрный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети — они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поёт.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьётся рыбой об лёд.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня — слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.